Игорь Волгин
Новости
Биография
Библиография
Стихи
Публицистика
Достоеведение
Студия ЛУЧ
Литинститут
Фонд Достоевского

 
обратная связь mail@volgin.ru

 
официальный сайт
ИГОРЬ ВОЛГИН
Пародии
вернуться к оглавлению


Бахыт Кенжеев. Пропал ли заговор? (Игорь Волгин в своей книге намеренно запрограммировал читательские возражения) (2001)

Жанр non-fiction – по которому в «Нью-Йорк таймс» каждодневно публикуются отдельные списки бестселлеров, – у нас не в чести. Из хитов последних лет вспоминаются разве что «Занимательная Греция» Гаспарова, «Пушкин – 1836» Андрея Битова, «Гений места» Вайля да с успехом переведенная «Краткая история времени» Стивена Хокинга – мало, очень мало по сравнению с прилавками, заполненными макулатурой в цветных обложках (которую, впрочем, к fiction причислять тоже сомнительно). И вот появилась еще одна книга, не относящаяся ни к прозе, ни к литературоведению, ни к философии, ни к популярной литературе – или отдающая долг всем этим жанрам сразу? – «Пропавший заговор» поэта и профессора Игоря Волгина.

Это пятая и, кажется, самая большая по объему книга из беспрецедентной волгинской историко-биографической эпопеи, посвященной Достоевскому (700 страниц достаточно убористого шрифта, сотни иллюстраций, сотни отрывков из документов и писем, две тысячи действующих или упоминающихся исторических лиц). Годы архивной работы, годы размышлений, годы увязывания «эмпирики» в стройную и завораживающую картину, как бы беспристрастную и в то же время вполне осмысленную. Книга написана с поэтическим напором, с любовной энергией. (Следуя Набокову, автор с удовольствием подмечает как бы случайные совпадения, переклички дат, имен, обстоятельств.) Едва ли не четверть работы состоит из газетной хроники той эпохи, имеющей к делу петрашевцев лишь косвенное отношение, и отрывков из исторических документов, включая письма, полицейские отчеты, свидетельские показания и т.д. и т.п. Таким образом, пространный рассказ, изобилующий фактами и гипотезами, приобретает стереоскопическую убедительность. Более того, нас приближают к объекту повествования с помощью языка аристократически старомодного – ровно настолько, чтобы то и дело вызывать у читателя легкую улыбку понимания и приязни. Книга исполнена тонкого и точного юмора, а порою и убийственного сарказма, особенно там, где автор расправляется с иными незадачливыми «учениками Фрейда», которые не без восторга стремятся отыскать в творчестве Достоевского мотивы содомские. С нескрываемой иронией относится Волгин и к опошлению классика в трудах многочисленных беллетристов, которых он с удовольствием цитирует, объединяя при этом в одного энтузиаста, именуемого Чувствительным биографом.

Сказанное, однако, не вполне отвечает на вопрос, почему все же такой ленивый, суетный и вечно жалующийся на отсутствие времени читатель, как я, потратил на эту книгу все свои свободные часы в течение недели.

По очень простой причине: так, как Волгин, не пишет сейчас никто. Но о книгах Волгина, представляющих собой выдающийся культурный феномен, пусть скажут другие. Я же ограничусь этими заметками.

В годы моей юности был популярен анекдот о статье в энциклопедии 3000 года, где Брежнев определялся как мелкий тиран эпохи Сахарова и Солженицына. Хохотали до упаду, забывая, что всесильных чиновников пушкинской эпохи, да и самого Николая I мы помним только в силу их соприкосновения с поэтом. Смех наш имел две причины. Во-первых, вся дикость подобного определения в свете предполагаемой вечности режима. Во-вторых, отдавая должное означенным фигурантам уголовных дел, заведенных Комитетом государственной безопасности СССР, большинство народа – включая интеллигенцию – все-таки полагало, что плетью обуха не перешибешь. Прошло всего тридцать лет – и мы уже близки к буквальному исполнению этого иронического пророчества, ибо история расставляет все на свои места.

Тем не менее чувства истории у нас – по крайней мере у моего поколения – не хватает. Школьный курс этого предмета, препарированного и заспиртованного, как гомункулус в кунсткамере, мы позабыли, самообразованием пренебрегли. Посему история России прошлого века в общественном сознании состоит по большей части из расхожих штампов. Если на одном фланге ее осмысления красуется рядом со зловредным маркизом де Кюстином славный профессор Ричард Пайпс (чья удивительная, хотя и несколько отдающая расизмом философия основана на том, что «русские всегда были рабами, отчего и устроили у себя революцию, а за нею и советскую власть»), то на противоположном фланге – не менее знаменитый историк охранительного толка Александр Пушкин, заложивший краеугольный камень вдумчиво-восторженного, хотя и слегка фаталистического отношения к старой России своим «Путешествием из Москвы в Петербург».

Но человек слаб. При всех достоинствах книги вряд ли я стал бы с таким же вниманием знакомиться с объемистым исследованием, трактующим, скажем, времена Чернышевского или Белинского. Фигура же Ф.М. постоянно освещает рассказ своим присутствием. Соответственно как бы контрабандой доставляется косному читателю масштабный очерк истории царской России середины позапрошлого века.

Итак, благодаря Достоевскому у Игоря Волгина появилась заинтересованность в кратком периоде нашей многострадальной истории, а у нас – возможность досконально с этим периодом ознакомиться. Какова же, осведомимся, социально-политическая позиция автора разбираемого труда? Охранитель он (предпочитаю это слово более употребительному термину консерватор) или либерал? (Не так давно мне пришлось задаваться тем же вопросом в связи с романом Михаила Шишкина «Взятие Измаила».) Ответ оказался сложнее, чем представлялось на первый взгляд.

Автор, как и полагается порядочному человеку, горячо сочувствует несостоявшимся бунтарям. Должно быть, либерал, думаем мы, когда наконец с полной ясностью понимаем, что никакого заговора не было вообще. «Сначала эти разговоры между Лафитом и Клико лишь были дружеские споры…» Это о декабристах, которые действительно разрабатывали планы уничтожения царской семьи и вышли на площадь с оружием. У петрашевцев либеральной болтовней все и ограничилось. Подробно описано заключение этих молодых людей в сырых камерах Петропавловки. Суд откровенно и прямо называется судом над идеями. Подробно описана неаппетитная борьба между Третьим отделением и полицией за честь первыми раскрыть заговор. А народ? А общественное мнение? О святая простота! Народ верит самым нелепым сказкам о петрашевцах, которые якобы намеревались извести под корень население России и заменить его нарочно выписанными французами. «Зима железная дохнула – и не осталось и следов…» (То же самое, хотя и с иной подоплекой, повторится в 70-х годах XX века, когда деятельность кучки диссидентов не вызовет никакого народного сочувствия.) Так можно истолковать «Пропавший заговор», если забыть о затянувшемся на три поколения существовании советской власти.

Однако наше (опять же имею в виду выросших при советской власти) отношение к России позапрошлого века вряд ли может быть хладнокровным. Мы легко впадаем в соблазн представлять отечественную историю послепушкинского периода сплошной идиллией (да и кто отрицает, что Столыпин за три года своего террора казнил меньше людей, чем Сталин в один день, а крепостное право в России кануло в Лету за год до отмены рабства в Соединенных Североамериканских Штатах?). Но, как говорят американцы, two wrongs don't make a right, то есть из двух неправд не слагается истина. Конечно, история не знает сослагательного наклонения, но представим себе, что известная чаша миновала Россию, что страна спокойно пошла другим путем и сейчас представляла бы собой нечто вроде гигантского острова Крым. Мы были бы тоньше и беспристрастнее. Трагикомическая расправа с петрашевцами вызывала бы у нас безусловное возмущение.

Но как не вспомнить о том, что было потом, после 1917 года?

Не знаю, входило ли это в намерения автора, но основной пафос книги, пожалуй, все-таки охранительный. На самом примитивном уровне заметим, что советский режим, особенно в пору своей пионерской и комсомольской юности, расправлялся с неугодными, не слишком церемонясь. Злополучных же петрашевцев в крепости как-никак поят кофеем, угощают сигарами, да и расстреливать в конечном итоге не расстреливают.

История страны после Великого Октября – это история острова революции в море (относительной) стабильности, а затем – острова революции, пожирающей своих детей. Мало кто, за исключением совсем уж оболваненных пропагандой, ощущал себя живущим на острове стабильности в неспокойном мире. Между тем именно такие ощущения, если верить книге (а у меня нет оснований ей не верить), бытовали в те годы в просвещенном российском обществе. Прославленный публицист Ф. Тютчев, не последнего ума человек, вряд ли имел сколь-либо корыстный интерес в крепостном праве или пресловутых проливах. Как впоследствии и автор «Дневника писателя», он всерьез верил в историческую судьбу России как бастиона на пути тлетворных социалистических идей. Приводимые Волгиным обильные, артистично подобранные цитаты из периодики тех лет (в том числе – посвященные сообщениям из революционной Франции, революционной Германии, восставшей Венгрии) дают возможность живо почувствовать источник подобных настроений. В советское время принято было говорить «лишь бы не было войны». В те времена, когда революцией того или иного сорта была охвачена чуть ли не вся Европа, полагаю, к этому добавлялись слова «революция» или «смута». Для меня (человека, признаюсь, не слишком начитанного) с помощью «Пропавшего заговора» разрешилась одна из давних загадок: я увидел реальную расстановку сил в тогдашнем мире, реальное место России в этом мире.

Увлекаться, разумеется, не стоит. Этого не делает и сам автор. Из книги явствует, что российские помещики продолжают угнетать крестьян, а те порою режут помещиков. Русские войска топят в крови венгерское восстание. С брезгливым вниманием автор прослеживает (на основе впервые обнаруженных им документов) перипетии судьбы жалчайшего Антонелли, долгие годы жившего на дивиденды от предательства петрашевцев. «Остров стабильности» (который Тютчев, впрочем, в известном стихотворении называл «утесом») населен живыми людьми, которые с готовностью «радеют родному человечку»: за счет чисто родственных связей спасается от каторги сын сенатора Мордвинова, и более того (это поразительное открытие Игоря Волгина еще оценят специалисты-историки) – в силу сплетения чисто человеческих причин полиция, похоже, способствует сокрытию от следствия подпольной типографии, в случае обнаружения которой кое-кому из бедных петрашевцев не миновать было бы настоящего расстрела. Юридический анализ этого политического процесса, виртуозно проведенный Игорем Волгиным, показывает полную противозаконность судилища 1849 года. Словом, я отнюдь не хотел бы жить в тогдашней России, пусть по ней и не бродил призрак коммунизма. Однако понять тогдашнее общественное сознание – само по себе подарок.

В этом я вижу одно из главных достоинств этого блестящего труда.

И, наконец, о главном герое книги. Сколько ни пытайся сбрасывать идолов старой литературы с «Боинга» современности, со временем все яснее, что «отставной инженер-поручик, литератор Федор Михайлов Достоевский» вряд ли сыграл в становлении общечеловеческого сознания более скромную роль, чем Гомер, Шекспир или Гете. Представляю, как удивился бы он, узнав, что хотя бы один из его романов непременно стоит на полке книжного магазина в любом захолустном городке Америки или Европы; мой восемнадцатилетний сын, которому я почти насильно всучил «Братьев Карамазовых», едва ли не всерьез впоследствии рассердился на меня за то, что я так долго утаивал от него эту «лучшую книгу, которая попадала ему в руки». Все подробности жизни Достоевского – круг знакомых, настроения, возможные прототипы романов, отрывки из писем и свидетельских показаний, даже бытовые мелочи типа «пуховой шляпы», изъятой при аресте, – приобретают особую важность не только из-за извинительного любопытства читателя к подробностям жизни гения, но и потому, что бросают новый свет на его поздние произведения.

Игорь Волгин скрупулезно прослеживает, кто из тогдашних знакомых Ф.М. мог впоследствии отразиться в основных и второстепенных черточках героев писателя – Ставрогина, Лужина, Верховенского, старика Карамазова. Его убедительный и тонкий анализ подкрепляется материалами малодоступными, уникальными, неожиданными. При этом либеральная (на первый взгляд) установка автора не предполагает выводов, к которым, однако, приходит любой мало-мальски пытливый читатель. Выводы эти лежат на поверхности, поскольку подсказаны всем духом этого художественного исследования.

Здесь, вздохнув, я отважусь выразить несогласие не только с Волгиным-ученым (с Волгиным-художником мне спорить не о чем!), но и самим главным героем книги, которому, собственно, выражение «пропавший заговор» и принадлежит.

Игорь Волгин от души жалеет своих незадачливых героев.

Жертвы 1849-го не будут овеяны ни всеобщим сочувствием, ни романтической славой. Они не вызовут у потомков того романтического воодушевления, которое делает излишним вопрос об исторической правоте. И даже Достоевский, несмотря на наличие более поздних заслуг, как-то скучнеет в окружении столь маловыразительных лиц.

Но именно обыкновенность участников делает их людьми историческими.

Петрашевцы стали первыми русскими интеллигентами – в том классическом смысле, какой обретет это понятие к исходу XIX столетия. Умственную свободу они предпочли свободе физической.


Согласен.

Но неужели и впрямь этот заговор представлял собой «случайный и обременительный опыт, который не будет востребован никогда и никем»?

Положим, эти последние слова опровергаются уже самим существованием замечательной книги, которую я держу в руках. Но основной мой тезис в ином. Осмелюсь утверждать, что заговор петрашевцев не «пропал» хотя бы потому, что участие в нем подвигло начинающего модерниста превратиться в автора «Бесов» и «Записок из подполья». (Впрочем, лукавый автор это прекрасно понимает и сам, но намеренно «программируя» встречный всплеск читательских возражений.)

Я имею в виду не влияние новых драматических впечатлений на художественный талант Достоевского. В случае двух других великих страдальцев русской литературы – Шаламова и Мандельштама – достаточно говорилось о том, что они прекрасно могли бы обойтись без своего трагического опыта, став, быть может, другими, но не менее классическими писателями. Речь всего лишь о том Достоевском, каким мы его знаем, об эволюции его мировоззрения.

Ни из каких следственных показаний, ни из каких доносов не воскресить реальной атмосферы этого кружка, возглавлявшегося, как ни крути, самолюбивым неврастеником. Как явствует из «Пропавшего заговора», однако, его члены заигрывали с идеей насильственного переустройства мира, которое на обыденном языке и именуется революцией. (Стоит ли добавлять, что подобное заигрывание никак не заслуживает смертного приговора с заменой на каторгу и солдатчину?) Увлекся этой идеей и молодой Достоевский, на призыв к освобождению крестьян с жаром восклицающий: «А хотя бы и через восстание!». Однако после несправедливого наказания, после возвращения в Петербург писателем вдруг овладевает пронизывающий все его романы антикоммунистический, антиреволюционный и славянофильский пафос, который не оставит его до самой смерти.

Неужели причина в том, что каторга его сломала? Нет, до каторги он был писателем многообещающим, а после – стал гениальным.

Неужели причина в заискивании перед сильными мира сего? Нет, Достоевский был человек редкого благородства (он сам говорил, что не пошел бы доносить в полицию, если узнал бы о готовящемся террористическом акте даже против царя).

В чем же дело?

Да, герои кружка Петрашевского не сумели развиться в истинных революционеров. У них не оказалось для этого времени, а может быть, и решимости.

Тем не менее пройденные испытания дали Достоевскому-мыслителю возможность ощутить жизнь «униженных и оскорбленных» – сначала в остроге, потом в армии – во всей полноте, убедиться, быть может, как далеки были от народа в его живом развитии несостоявшиеся ниспровергатели тирании.

Этот опыт дал автору «Бесов» и собственное ощущение атмосферы тайного кружка, члены которого, как Великий Инквизитор, в конечном итоге не могли не стремиться взять на себя право распоряжаться судьбами, да и самими жизнями, других. Ощущение того, как начинают всерьез приходить к убеждению, что цель оправдывает средства. Ощущение заурядности революционеров, которые зачастую выбираются из народа вовсе не по признаку доброты, ума или отваги, а по признаку – увы! – властолюбия и цинизма, жестокости и безрассудства. Дал он ему и ощущение, лучше всего описанное в упоминавшемся выше стихотворении «Море и утес», – то есть чувство бессилия одиночек против «мира», против общества пускай и несовершенного, но развивающегося по своим законам, своими темпами, со своими издержками, которые, однако, несравнимы с издержками, вызываемыми революцией. Разумеется, он имел дело лишь с эскизом. Развить его в художественную картину мог только выдающийся писатель.

Думается, что без этого опыта невозможны были бы книги зрелого Достоевского, которые в значительной мере представляли собой романы-предостережения – жаль, что отечество поняло это слишком поздно!

Закончу замечанием самым лапидарным, а именно – горячим советом прочесть эту увлекательную и глубокую книгу, пока она еще есть в продаже.


«Экслибрис «НГ», 12 апреля 2001, с. 3

К публикации




Новости | Биография | Библиография | Стихи | Публицистика | Academia
Студия «Луч» | Литинститут | Фонд Достоевского
developed by Olga Kalinina
Перепечатка материалов с сайта только с разрешения автора. ©2004-2008

© А.В. Емельяненко, концепция сайта